Будущая Ева [Ева будущего] - Огюст де Лиль-Адан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Думаю, я смогу вам незамедлительно доказать, что дело куда серьезней, чем думают беспечные гурманы. К тому же, если заглянуть в глаза этим сомнительным отроковицам (таким миловидным!), они блеснут тем блеском, каким блестят глаза похотливой кошки, живущей в каждой из них, и это наблюдение вмиг сведет на нет прелесть, которую придает им поддельная молодость, разжигающая похоть.
Если, испросив прощения за кощунство, поставить рядом с такою одну из тех бесхитростных девушек, чьи щеки рдеют, как утренние розы, при первых священных словах юной любви, мы без труда обнаружим, что слово «миловидность» воистину слишком лестно для обозначения банальной совокупности пудры, помады, вставного зуба, краски для волос, фальшивой косы — рыжей, белокурой или каштановой — и фальшивой улыбки, фальшивого взгляда, фальшивой любви.
Итак, неточность — утверждать, говоря об этих женщинах, что они красивы, или некрасивы, или миловидны, или молоды, или белокуры, или стары, или темноволосы, или дородны, или худощавы, — ведь даже если предположить, что это возможно выяснить наверняка, прежде чем в наружности такой особы появятся какие-то новые перемены, — тайна их пагубного очарования кроется отнюдь не здесь — совсем наоборот!
Ум за разум заходит, как подумаешь, что изучение этих упырей в женском обличии, неотступно преследующих мужчин, наводит на следующую аксиому: роковое и пагубное действие, которое оказывают эти существа на СВОИ жертвы, прямо пропорционально количеству искусственных уловок (как физических, так и нравственных), посредством которых они выставляют напоказ — а верней сказать, прячут в тень — скудные прелести, якобы дарованные им природой.
Одним словом, их любовники (те, которым суждено погибнуть из-за них) влюбляются до полного ослепления ВОПРЕКИ красоте их, миловидности, уродству и т. д., и т. п.! А вовсе не благодаря личным их достоинствам. Вот единственный вывод, который мне требовалось тщательно обосновать, поскольку значение имеет лишь этот вывод.
Я слыву в этом мире достаточно изобретательным. Но, воистину, (могу сознаться уже теперь) мое воображение — как бы яростно ни подхлестывала его неприязнь, которую, признаюсь, я питал к мисс Эвелин Хейбл, — не в состоянии было — о нет, нет! — подсказать мне, до какой фантастической и почти непостижимой степени аксиому эту должно было подтвердить то… что мы вскоре увидим, услышим и потрогаем.
А в заключение, перед тем как представить вещественные доказательства, позволю себе прибегнуть к сравнению.
У всякого живого существа в низшем царстве природы есть некий соотносительный символ. Он представляет собою зримый образ этого существа в истинной его сути, что позволяет метафизику вникнуть в эту суть. Чтобы найти такой символ, достаточно выяснить, какое воздействие оказывает существо на окружающий мир одним своим присутствием. Так вот, символом этих тлетворных Цирцей в растительном мире (ведь сами они, вопреки человеческому обличью, принадлежат к миру животных, а потому в поисках точного соответствия следует спуститься ниже еще на одну ступень) будет не что иное, как дерево упас: они — подобие его бесчисленных ядовитых листьев.
Дерево это предстает взорам в яркой солнечной позолоте. Путник, оказавшийся под его сенью, впадает в сонное оцепенение, его опьяняют горячечные образы, и если он слишком замешкается, то его настигнет смерть.
Стало быть, красота дерева не может не быть искусственной и заемной.
И действительно: стряхните с листьев упаса полчища гусениц, смердящих и переливчатых, — и вы увидите безжизненное дерево с грязнорозовыми цветами, тусклое и невзрачное под светом солнца. Более того, если пересадить это дерево на другую почву, оно теряет свою губительную силу и вскоре засыхает, ненужное людям и заброшенное.
Гусеницы ему необходимы. Оно присваивает их себе. Взаимное притяжение между деревом и легионами гусениц обусловлено тем, что роковое воздействие дерево и гусеницы могут оказывать лишь сообща, это-то и призывает их к единению. Таково дерево упас, именуемое также манцениллой. Есть разновидности любви, воздействующие так же, как его сень.
Так вот, если особ, оказывающих подобное действие, очистить, словно листья упаса от гусениц, от их чар — столь же вредоносных, сколь искусственных, — от женщин этих останется… то же самое, что при подобных обстоятельствах остается от упаса.
Подставьте вместо солнца воображение того, кто смотрит на такую женщину: иллюзия — как раз по причине тайного усилия, необходимого для того, чтобы сотворить ее, — становится тем более влекущей и пленительной! Рассмотрите такую женщину холодным взором, дабы установить, что же именно вызывает иллюзию — и иллюзия рассеется, уступив место неодолимому отвращению, так что желание ей не удастся возбудить никакими способами.
Таким образом, мисс Эвелин Хейбл стала для меня объектом опыта… прелюбопытного. Я решил разыскать ее, не для того, чтобы подкрепить мою теорию доказательствами (она доказана извечным опытом), но потому, что мне представилось небезынтересным констатировать ее непогрешимость при столь совершенных, столь идеальных условиях.
«Мисс Эвелин Хейбл! — повторял я мысленно. — Что же ЭТО такое?»
Я навел справки.
Прелестная малютка подвизалась в Филадельфии, где разорение и гибель Андерсона сделали ей самую блистательную рекламу. Она пользовалась бешеным успехом. Я приехал туда и свел с ней знакомство через несколько часов. Она очень страдала… Страдала физически, разумеется: здоровье ее было подорвано. Так что она ненамного пережила своего дорогого Эдварда.
Да, смерть отняла ее у нас вот уже несколько лет назад.
Тем не менее я успел до ее кончины проверить на ней мои предчувствия и теории. А впрочем, знаете ли, смерть ее ничего не значит: я сейчас явлю ее вашим взорам как ни в чем не бывало.
Обворожительная танцовщица спляшет перед вами под звуки собственного пения, баскского бубна и кастаньет.
С этими словами Эдисон встал и дернул шнурок, свисавший с потолка вдоль занавеси.
IV
Танец смерти
Какой нелегкий труд — быть женщиной прекрасной!
Шарль БодлерПеред источником света — астрально яркой лампой — между двумя стальными стержнями протянулась длинная полоса прорезиненной ткани, усеянной крохотными стеклышками — прозрачными и окрашенными в разные цвета. Эта полоса, один конец которой приводился в движение посредством часового механизма, быстро-быстро заскользила между линзой и мощным рефлектором. Перед рефлектором в рамке черного дерева, на верхней перекладине которой красовалась золотая роза, было натянуто широкое белое полотнище — и вдруг рефлектор явил на нем изображенную в натуральную величину рыжекудрую женщину, довольно молодую и весьма миловидную.
Видение, плоть которого обрела живые краски благодаря искусству цветной фотографии, исполняло мексиканский народный танец; наряд плясуньи был усыпан блестками. Движения были и четкими, и плавными, как в самой Жизни, благодаря методе последовательного фотографирования, когда на полосе в шесть локтей длиной можно запечатлеть посредством микроскопических линз все движения живого существа на протяжении десяти минут.
Эдисон притронулся к одной выемке в черной гирлянде, обвивавшей раму, и в сердцевине золотой розы вспыхнула искорка.
Вдруг послышался голос, мертвенный и какой-то хрусткий, голос бессмысленный и режущий слух: танцовщица пела фанданго с непременными alza и ole [24]. Под локтем у нее зарокотал баскский бубен, в пальцах забренчали кастаньеты.
На полотнище воспроизводились жесты, взгляды, трепет уст, подрагиванье ресниц, зазывная улыбка, покачивание бедер.
Лорд Эвальд смотрел на нее с безмолвным изумлением.
— Прелестная была крошка, не правда ли, дорогой лорд? — говорил Эдисон. — Так-то вот, так-то вот. В общем и целом, страсть моего друга Эдварда Андерсона не столь уж непостижима. Какие бедра! Какие великолепные рыжие кудри! Расплавленное золото, иначе не назовешь. А цвет лица, эта бледная смуглость? А удлиненные глаза, такие странные? А ноготки, подобные лепесткам роз, на которых как будто замерли слезинки зари — так они сверкают! А прелестные жилки, трепещущие в возбуждении пляски! Юная свежесть рук и шеи! Улыбка, приоткрывающая жемчужинки зубов с их влажным блеском! Алые уста! Тонкие темно-золотые брови с изящным изгибом! Ноздри, трепетные, словно крылья бабочки! А корсаж, такой тугой, что кажется, будто слышишь, как трещит атлас! А проворные точеные ножки? А маленькие ступни — какое одухотворенное изящество! Ах, что ни говори, природа прекрасна! — со вздохом заключил Эдисон. — И вот поистине царский кусочек, как сказал бы поэт.